Рекомендуем

Купить товарные чеки в Северодвинске

Счетчики




Яндекс.Метрика



Глава 6. Л.Н. Гумилев и «хазарская химера»

В те годы, когда Артамонов дописывал свою книгу, список исследователей Хазарии обогатился новым именем. Известный тюрколог Л.Н. Гумилев в 1959—1963 гг. проводил обследования низовий Волги, ядра исторической Хазарии. Вначале Гумилева интересовали прежде всего экологические проблемы, и он пытался доказать, что гибель Хазарии была обусловлена главным образом подъемом уровня Каспийского моря (Алексин, Гумилев 1962; Гумилев 1964)1. Уже в те годы Гумилев резко противопоставлял евреев собственно хазарам. Так, он считал, что во время своего известного похода князь Святослав уничтожил лишь еврейскую общину Итиля, тогда как хазары благополучно дожили до монгольской эпохи (Гумилев 1965: 51) (илл. 5).

Участие в подготовке книги Артамонова к печати далеко не сразу сказалось на творчестве самого Гумилева, который до конца 1960-х гг. был как будто бы всецело поглощен чисто тюркологической тематикой. Чтобы понять все нюансы отношения Гумилева к евреям, необходимо детальнее ознакомиться с некоторыми фактами его нелегкой биографии. Сын замечательных русских поэтов А. Ахматовой и Н. Гумилева, он в девятилетием возрасте лишился отца, ложно обвиненного в контрреволюционной деятельности и расстрелянного в августе 1921 г. В 1930 г. в связи с его дворянским происхождением Л.Н. Гумилеву отказывают в поступлении в Педагогический институт, и он вынужден менять профессии, в частности, колесить с геологами и медиками по разным регионам СССР, чтобы обеспечить себе «рабочую биографию». Наконец, в 1934 г. он достигает своей мечты — поступает на вновь открытый исторический факультет Ленинградского государственного университета и собирается специализироваться по истории степных народов. Но в 1935 г. на волне гонений, связанных с убийством С.М. Кирова, он по ложному доносу попадает под арест. На этот раз его быстро выпускают. Однако вскоре его ждет новый арест. В 1938 г. за попытку оградить память отца от издевательств Гумилев снова подвергается репрессиям, на этот раз надолго. Его осуждают на пятилетние принудительные работы вначале на строительстве Беломорканала, а затем в Норильске. После освобождения в 1943 г. Гумилев еще год проводит на Севере, а затем добивается отправки на фронт и заканчивает войну в Берлине.

По возвращении в Ленинград Гумилев восстанавливается на историческом факультете, сдает экстерном экзамены за четвертый и пятый курсы и с блеском защищает дипломную работу. Его берут в аспирантуру в известный своими академическими традициями Институт востоковедения, где способного аспиранта, казалось бы, ожидает самое блестящее будущее. Но наступает 1946 г. с его гонениями на А. Ахматову, и через полтора года после успешного зачисления в аспирантуру Гумилеву приходится сменить ее на работу скромным библиотекарем в Ленинградской городской психотерапевтической больнице. Этим его мытарства не заканчиваются. Хотя в конце 1948 г. ему удается успешно защитить кандидатскую диссертацию, вскоре ему снова предстоят арест и скитания по исправительным лагерям вплоть до весны 1956 г. По возвращении Гумилев получает работу в Государственном Эрмитаже, которым тогда, как мы знаем, руководил Артамонов, знавший Гумилева с тех пор, как тот в 1946—1947 гг. работал вместе с ним в Юго-Подольской экспедиции, а затем в 1949 г. на раскопках Саркела. И лишь с этого времени у 44-летнего Гумилева появилась возможность нормальной научной жизни. Впрочем, он всегда стоял в оппозиции к официальной советской науке, и признание пришло к нему лишь в конце 1980-х гг. (Гумилев 1990; Бондаренко 1992; Памяти... 1992; Балашов 1993; Куркчи 1994; Позин 1997; Лавров 2000) (илл. 6).

Между тем тюрьмы и лагерная жизнь не смогли остановить творческую мысль исследователя, и, по собственному признанию, именно в заключении он начал формулировать основные положения своей теперь уже известной «естественнонаучной теории этногенеза», в основе которой лежит примордиалистское положение о том, что «этнос — прежде всего феномен природы» (Гумилев 1990: 19—22. См. также Гумилева, Воронцов 1994: 8)2. Многое в этой теории восходит к трудам классических евразийцев, русских эмигрантов первой волны, разрабатывавших в 1920-х гг. проблемы этнической культуры и межэтнических взаимоотношений (об этом см.: Шнирельман 1996а, 19966; Лавров 2000: 100—116). Свое теснейшее родство с их идеями признавал и сам Гумилев, гордо называя себя «последним евразийцем» (Гумилев 1991а) и посвящая одну из своих работ скрупулезному изложению культурологических взглядов князя Н.С. Трубецкого, одного из главных теоретиков евразийства (Гумилев 19916). Вместе с тем от классического евразийства теория Гумилева отличалась своим откровенно биологическим подходом к пониманию истории. Как-то в беседе с журналистом Гумилев признался, что как «этнолог» «рассматривает человека и человечество с точки зрения биологического вида и его популяций» (Сабиров 1989), и это очень точно характеризует его подход к этносу.

В окончательном виде «теория этногенеза» разрабатывалась Гумилевым в конце 1960-х — начале 1970-х гг. и была защищена им в качестве второй докторской диссертации в 1974 г. Совпадение этих дат с началом беспрецедентной кампании по борьбе с сионизмом, развернутой в СССР (Дашевский и др. 1989: 460; Korey 1995: 13 сл.), далеко не случайно. Именно в это время увидела свет работа Гумилева, где он резко пересматривал вопрос о «хазарской дани» и выявлял всю «зловредность» хазар на ранних этапах русской истории (Гумилев 1974). Тогда же он начал писать более пространный труд о «поволжской химере» (Гумилев 1993а: 366—478), о чем пойдет речь ниже. Вторая докторская диссертация Гумилева «Этногенез и биосфера Земли», в которой он, кроме всего прочего, развивал «теорию химер», была отклонена ВАКом, и Гумилеву пришлось депонировать ее в Центре научно-технической информации ВИНИТИ в 1979 г. Эта рукопись, к изумлению советских чиновников, получила колоссальный спрос и в тысячах ксерокопий разошлась по стране (Куркчи 1994: 47—48; Лавров 2000: 302—303).

Теория Гумилева сводилась к следующему. Исходя из эссенциалистского понимания этноса как «феномена природы», Гумилев полагал, что любому человеку объективно присуща одна и только одна строгая этническая принадлежность — понятий «ситуационная этничность», «множественная этничность» и, тем более, «безэтничность» он не принимал. Поэтому он пытался искусственно втиснуть все человечество в прокрустово ложе жесткой иерархической схемы, включавшей такие таксоны, как суперэтнос, этнос и субэтнос. Под суперэтносом он понимал группу близких этносов, возникших одновременно в одном регионе и представлявших собой историческую целостность. Этнос определялся им как «устойчивый, естественно сложившийся коллектив людей, противопоставляющий себя всем прочим аналогичным коллективам и отличающийся своеобразным стереотипом поведения, который закономерно меняется в историческом времени». Менее вразумительным было понимание субэтноса как «элемента структуры этноса, взаимодействующей с прочими» (Гумилев 1989а: 131—132).

Для специалиста многое в этой схеме оставалось неясным3, и прежде всего роль отдельного человека. Для последнего места в схеме Гумилева вовсе не оставалось — неясны были рамки вариативности его поведения, его способности переосмысливать окружающий мир и свое место в нем, а также адаптироваться к меняющейся культурной обстановке. Схема Гумилева явно ориентировалась на тоталитарное общество4, и это не случайно — ведь личный опыт межкультурного общения ограничивался у Гумилева ГУЛАГом и службой в армии с ее железной дисциплиной. Собственных полевых этнографических исследований Гумилев не проводил и к этнографии относился пренебрежительно, хотя никакая этнология без этнографии невозможна. Описывая злоключения Гумилева, А.А. Панченко находит нужным отметить, что теория этногенеза родилась в неволе, а «неволя вообще несовместима с прагматическим знанием», и узнику «не возбраняется вспоминать, тосковать, надеяться и размышлять...» (Панченко 1994: 175). Другие благожелательные мемуаристы тоже отмечали спорность ряда его построений, наличие фантазий и небрежность в обращении с фактическими материалами. Между тем внешняя стройность и доступность схемы показалась многим далеким от науки людям привлекательной и этим создала Гумилеву многочисленных почитателей.

Гумилев утверждал, что суперэтносы были всегда тесно связаны с природной средой конкретного региона, а входящие в них этносы и субэтносы развивались в своих экологических нишах. Поэтому их соперничество в борьбе за существование сводилось к минимуму, и они были более склонны к кооперации, или «комплиментарности», чем к конфронтации. Напротив, пришедшая сюда извне чужая этническая группа не могла найти для себя подходящую природную среду и начинала эксплуатировать местных обитателей. Такую группу Гумилев называл «химерой» и уподоблял ее животным-паразитам или раковой опухоли, живущей за счет организма. По его словам, химера высасывала из местного этноса средства к существованию, «используя для этого принцип лжи» (Гумилев 1989а: 302, 455; 1989б: 254—255)5. Обычно, писал Гумилев, химерные общности образуются на стыках двух суперэтносов, которые и становятся зоной бедствия. Иными словами, «евразийская концепция этнокультурных регионов и химерных целостностей в маргинальных (окраинных) зонах оказалась пригодной для интерпретации всемирно-исторических процессов. Там, где сталкиваются два и более суперэтноса, множатся бедствия и нарушается логика творческих процессов» (Гумилев 19916: 25). Иными словами, совместное обитание двух этнических групп, связанных с разными суперэтносами, имело исключительно гибельные последствия.

Этот подход сближался с идеями нацистского идеолога А. Розенберга, который утверждал: «Если два или несколько мировоззрений, основанных на принципиально разных ценностях, одновременно окажутся в одном и том же месте и каждое из них будет представлено отдельной группой людей, это создаст нездоровую обстановку, которая будет содержать зерна своего собственного распада». Он доказывал, что это неминуемо приводит к увяданию покоренных культурных целостностей («культурных душ») (Rosenberg 1970: 84)6. Правда, если Розенберг отдавал пальму первенства духовным ценностям и писал о «расовых душах», то Гумилев искал источник конфликта в природе и биологии. Впрочем, и он иной раз указывал, что именно разные «идеалы» препятствуют нормальным взаимодействиям суперэтносов (Гумилев 1989а: 142), и это еще больше сближало его с Розенбергом. Уместно также вспомнить любимую идею Гитлера, считавшего, что «еврей... никогда не был кочевником, но всегда был паразитом в теле других народов... Там, где он появлялся, гостеприимный народ рано или поздно вымирал» (Hitler 1971: 305)7.

Илл. 5. Памятник Гумилеву в Казани

От нацистов Гумилева отличало лишь то, что упадок древних обществ они объясняли расовым смешением, а он — этническим (Гумилев 1989а: 87—88, 138—139, 378, 458). Но и это различие стирается, если учесть, что нацистская расовая концепция иной раз апеллировала к авторитету Гобино, использовавшего понятие «раса» для тех групп, которые сегодня принято называть этническими. Нелишне напомнить, что если в 1930-х гг. нацисты прославляли «германскую расу», то в те же годы финские фашисты воспевали «финскую расу», венгерские — «мадьярскую», румынские — «румынскую» (Carsten 1967). Кроме того, при всем его расовом обрамлении основу нацистского мировоззрения составляла фелькиш-идеология— идеология радикального этнического национализма доминирующего населения (Fischer 2002: 41—54). Гумилев и его почитатели были бы крайне удивлены, узнав, что у народов Камчатки, как и у многих других типологически родственных групп, межэтнические браки считались предпочтительными — ведь они не только «освежали кровь», но позволяли расширять сеть социальных контактов, имевших в тех условиях первостепенную важность для выживания (Шнирельман 1992).

Хотя примеры «химерных образований» рассыпаны по всему тексту основной теоретической работы Гумилева (Гумилев 1989а: 87—88, 139, 303, 376, 407—408, 458. См. также Гумилев 19896: 137—138), для детального обсуждения он выбрал лишь один сюжет, связанный с так называемым «хазарским эпизодом». Экскурс в историю «поволжской химеры» Гумилев впервые предпринял в 1976 г. по заказу издательства «Молодая гвардия» (Гумилев 1993: 366—478), когда его директором стал известный русский националист В. Ганичев. Все же в силу явной антисемитской направленности этого сочинения его публикацию пришлось отложить8, и Гумилев посвятил ему добрую половину своей специальной монографии по истории Древней Руси, которая семь лет ждала выхода и была опубликована только на волне перестройки, когда многие цензурные запреты были сняты (Гумилев 19896). Примечательно, что один из первых докладов, который Гумилев сделал на научной конференции на заре перестройки, был посвящен «отрицательной заряженности этноса» (Куркчи 1994: 39).

И хотя Гумилев долго избегал давать какие-либо комментарии относительно послемонгольской истории Руси, он все же в одной из своих статей не отказал себе в удовольствии изобличить «еврейских ростовщиков», безжалостно эксплуатировавших белорусских и галицийских крестьян, от которых те счастливо избавились лишь благодаря восстанию Богдана Хмельницкого (Гумилев 1991б: 23). В другой статье он прямо отождествил иудейского Бога с дьяволом, чем обнаружил манихейские истоки своего антисемитизма (Chernykh 1995: 146—147).

Интерес к евреям проснулся у Гумилева довольно рано и поначалу был сродни «любопытству иностранки» (Герштейн 1993а: 174). Большой любви он к ним не испытывал и предсказывал им суровые испытания в условиях предстоящего установления расистского режима. По словам близкого ему человека, он говорил в 1937 г.: «Как глупо делают люди, которые рожают детей от смешанных браков. Через каких-нибудь восемь лет, когда в России будет фашизм, детей от евреев нигде не будут принимать, в общество не будут пускать, как метисов или мулатов» (Герштейн 1993б: 141). Другая его знакомая вспоминала, что Гумилев возмущался поведением древних израильтян, как это описывалось в Ветхом Завете, а также презрительно относился к испанским марранам, считая, что, даже приняв христианство, они якобы продолжали устраивать жертвоприношения (Стеклянникова 2007: 540). Недавно были опубликованы свидетельства очевидцев, в которых юдофобия Гумилева и его жены выступает еще более отчетливо (Рогачевский 2001: 363—365; Эльзон 2006: 442; Кралин 2006: 451). Например, Гумилев любил ссылаться на слова из Талмуда, «лучшего из гоев убей», и был уверен, что в них содержится программа поведения любого еврея, где бы и когда бы он ни жил. Кроме того, Гумилев был склонен приписывать масонам заговор против русских людей, в частности, убийство лучших русских поэтов. В этом контексте масоны выступали эвфемизмом для евреев (Рогачевский 2001: 364. Ср.: Ларионов 2006: 429; Стеклянникова 2007: 540, 543, 545). Недавно были опубликованы воспоминания И.Р. Шафаревича, где он упоминает о том, с каким восторгом Гумилев и его жена встретили его антисемитскую книгу «Русофобия» (Шафаревич 2010: 113).

Трудно сказать, кто и при каких обстоятельствах заронил в душу Гумилева ядовитые зерна антисемитизма9. Возможно, на это повлиял тот факт, что следователями по делу горячо любимого им отца выступали Агранов и Якобсон, имевшие еврейские корни. Как-то, разоткровенничавшись со знакомым, Гумилев вспоминал, что и у отца, и у него были следователи-евреи, которые «больно били» (Эльзон 2006: 442). Не менее вероятно, что на Гумилева подействовали его мытарства начала 1930-х гг., особенно нетерпимые на фоне казавшейся благополучной судьбы многих еврейских юношей, не имевших препятствий к получению высшего образования. Определенную роль могла сыграть и конкуренция с А.Н. Бернштамом, одно имя которого вызвало у Гумилева приступы ярости. Все это подкреплялось теми положениями евразийской теории, которые настаивали на том, что лишь жизнь в привычных природных условиях создает этносу почву для истинного творчества.

В любом случае элементы русского державного национализма, дорожившего единством огромной страны, ради которого никакие жертвы не могут показаться чересчур большими, были привиты Гумилеву в глубоком детстве10. Идеи либерализма претили окружавшей его среде, и, видимо, не случайно Гумилев восхищался генералом Франко (Стеклянникова 2007: 540). Вне сомнения, на Гумилева, как пишет его биограф, оказали впечатление и «серьезные исторические сочинения и трактаты», от которых в 1925—1927 гг. избавлялась советская школа (Куркчи 1994: 28—31). Зная, что в это время уже началась борьба с великодержавным русским шовинизмом, нетрудно вообразить, что это были за трактаты. Нет сомнения, что среди них могли быть книги типа учебника Нечволодова. Ведь упомянутые взгляды Гумилева относительно будущего евреев в СССР находят ближайшие аналогии в идеологии дореволюционных русских черносотенцев типа М.О. Меньшикова (Батунский 1992). В 1930-е гг. они все еще были популярны у членов старых дворянских фамилий (Разгон 1991: 71, 75, 80—81). Наконец, нельзя сбрасывать со счетов лагерный опыт, также научивший Гумилева подозрительности и недоброжелательности по отношению к евреям. Там он мог приобрести представление об опасности общения с евреями. Известно также, что он лез в драку, когда уголовники за картавость называли его «жидом» (Савченко 2006: 164, 169—171).

Кроме того, после выхода в свет глубокого исследования Н. Митрохина о русском национализме 1950—1980-х гг. становится ясно, что Гумилев лишь дал псевдонаучное оформление тем идеям, которые его окружали в те или иные годы. Во-первых, как свидетельствует Митрохин, антисемитские и нацистские настроения были распространены в ГУЛАГе среди заключенных, причем уголовники даже прибегали к «наглядной агитации», делая антисоветские татуировки с нацистской символикой (Митрохин 2003: 53—61). Во-вторых, к рубежу 1960—1970-х гг. Гумилев был уже тесно связан с русскими националистами и получал их издания, циркулировавшие в самиздате (Митрохин 2003: 472, 487). А в конце 1980-х гг. Гумилев сблизился с некоторыми видными лидерами русского национализма и широко озвучивал то, что Л. Клейн назвал «идеологией апартеида» (Клейн 2010: 242). Кроме того, как предположил тот же Клейн, определенное влияние на мировоззрение Гумилева могло оказать его низкое положение в лагере как члена презираемой «низшей касты». Не случайно уже после первого перенесенного им заключения его близкие заметили резкую перемену в его характере (Клейн 2011а). Наконец, нельзя забывать, что окончательно «теория этногенеза» сложилась в 1970-х гг., т. е. во время развернутой советскими идеологами широкой кампании против «международного сионизма»11.

Илл. 6. Музей Гумилева в Санкт-Петербурге

Среди немногих имен предшественников, которые фигурировали в работах Гумилева, одно является, безусловно, знаковым — это имя немецкого экономиста Вернера Зомбарта, хорошо известного своим расовым антисемитизмом. И многие рассуждения Гумилева о «еврейских ростовщиках» перекликаются с идеями именно этого мыслителя. В свою очередь своими представлениями о древних тюрках Гумилев был во многом обязан Г.Е. Грумм-Гржимайло, горячему поклоннику расовой теории. Хотя в работах Гумилева трудно найти имя Грумм-Гржимайло, там без труда обнаруживаются заимствования из его труда, который Гумилев так отчаянно просил А.А. Ахматову прислать ему в лагерь еще в 1954 г. и который он в конце концов получил в январе 1955 г. (Переписка 1994: 178; Лавров 2000: 184)12. Полемика Гумилева с В.А. Чивилихиным (Гумилев 19936) также говорит о превосходном знании Гумилевым идей Грумм-Гржимайло. Кроме того, в руки Гумилева могла попасть и книга русского этнолога-эмигранта С.М. Широкогорова, где евреи характеризовались как «паразитирующий этнос», неспособный к собственному самостоятельному существованию (Широкогоров 1924: 103)13.

Гумилева мучила загадка этноса, «освоившего антропогенный ландшафт вместе с его аборигенами, ставшего независимым от природного ландшафта и получившего широкие возможности распространения». Для этого этноса, отмечал Гумилев, ареалом стала вся ойкумена, а его контакты с местными жителями были не симбиотическими, а химерными (Гумилев 1989б: 17). Это шло вразрез с евразийской концепцией, настаивавшей на неразрывной связи этноса с ландшафтом. И Гумилев пытался всеми силами понять, как и почему это происходило. Объектом своего анализа он избрал хазарскую проблему, в которой он увидел увлекательный и пугающий «зигзаг истории». Выбор этого объекта был далеко не случаен. Ведь главной целью монографии «Древняя Русь и Великая Степь» было выявить друзей и врагов Древней Руси (Гумилев 1989б: 15—16). Как стремился продемонстрировать автор, самым страшным ее недругом являлся «агрессивный иудаизм», а Хазария была «злым гением Древней Руси» (Гумилев 1991в: 144). Один современный исследователь уже отметил, что подход Гумилева к истории был насыщен современным идеологическим подтекстом и его негативное отношение к Хазарии диктовалось исключительно тем, что там был распространен иудаизм (Геллер 1997: 30—31, 129—130. См. также Харьковский 1982). Примечательно, что благожелательный биограф Гумилева, С.Б. Лавров, признавал связь теории «химер» с посыпавшимися на ее автора обвинениями в антисемитизме. Однако показательно, что, детально обсуждая все остальные построения Гумилева, лишь в этом случае биографы Гумилева предпочитают изящно обходить щекотливую тему (Лавров 2000: 332; Чистобаев 2002).

Исходным моментом рассуждений Гумилева стал тот факт, что в I тыс. н. э. на огромных пространствах от Германии до Ирана существовал в состоянии диаспоры еврейский «суперэтнос» — Гумилев называл его «блуждающим». Здесь не место останавливаться на хотя и кратких, но пестрящих многочисленными ошибками, замечаниях Гумилева о его происхождении, вызванных, в частности, «христианским патриотизмом» этого автора14. Отмечу лишь, что везде, где только можно, он делал ударение на враждебности иудаизма христианству и на участии евреев в гонениях на ранних христиан (Гумилев 1989б: 95 сл.). В то же время он нигде не упоминал, что среди последних было много евреев, перешедших в христианство, и что конфликт, там, где он действительно имел место, носил не этнический, а религиозно-догматический характер. Он также старательно обходил вопрос о том, какую роль сыграли гонения в истории самих евреев, пострадавших от них едва ли не больше, чем какие-либо иные этнические группы.

Одновременно в Северном Прикаспии шло формирование хазарского этноса (Гумилев 1989б: 35—50, 121—137). Гумилев рассматривал хазар как автохтонное земледельческо-рыболовческое население Прикаспийской низменности. Вначале он возводил их к скифам (Гумилев 1974: 165), затем заявил об их кавказском происхождении (Гумилев 1992: 31). По мнению Гумилева, первотолчок быстрому подъему Хазарии был задан «тюрко-хазарами» VII в., будто бы происходившими от внебрачных связей хазарских женщин с тюркютскими богатырями. Рядом с хазарами на равнинах Дагестана обитала небольшая колония евреев, до поры до времени мирно с ними сосуществовавшая. В VI—VIII вв. в Северном Прикаспии появились новые группы евреев, по тем или иным причинам бежавшие туда из Ирана и Византии. Иранские евреи жили в симбиозе с хазарами, приняли их название и, как пишет Гумилев, стали «евразийским этносом», одновременно потеряв связь с «еврейским суперэтносом». Чтобы увязать эту версию со своей теорией этногенеза, он настаивал на том, что они исповедовали караимизм, который он, вслед за некоторыми караимскими авторами, характеризовал как более близкий по духу христианству и исламу, нежели талмудизму (Гумилев 1974: 165; 1989б: 123, 133)15.

Иначе, по словам Гумилева, вели себя евреи-раввинисты, прибывшие из Византии. Они были горожанами-торговцами и захватили в свои руки баснословно выгодную караванную торговлю между Китаем и Европой16. Они вступали в смешанные браки с хазарами, причем тюркютские ханы брали евреек в гаремы, и поэтому их потомство будто бы наследовало от родителей большие права в обеих группах населения. В итоге в начале IX в. хазарские ханы приняли иудаизм и попали под влияние евреев, получивших в результате доступ ко всем государственным должностям. Иными словами, местная еврейская община превратилась в доминирующий социальный слой, осваивавший не природный, а антропогенный ландшафт (города и караванные пути) (Гумилев 1974: 166; 1989б: 137). Гумилев называл евреев колонизаторами хазарских земель (Гумилев 1992: 33). Так якобы и возник «зигзаг», отклоняющийся от нормального этногенетического развития, и в начале IX в. на сцене появилась «хищная и беспощадная этническая химера» (Гумилев 1989б: 140).

По версии Гумилева, дети от смешанных браков получали от тюркских отцов заряд «пассионарности», а от еврейских матерей — культурную и религиозную принадлежность, хотя их родным языком стал тюркский. Эти-то иудеи будто бы и произвели государственный переворот в Хазарии в начале IX в., когда бек Обадия превратил кагана в марионетку (Гумилев 1989б: 131—137). Так возникла пропасть между хазарской знатью и народом, и появился господствующий класс, «чуждый народу по крови и религии». Причем, делал акцент Гумилев, это был «не случайный, а направленный процесс», вызвавший жестокую гражданскую войну. Тотальный характер последней, будто бы ставящей своей целью не подчинение побежденных, а их поголовное истребление, автор также приписывает еврейскому фактору (Гумилев 1989б: 139—141). Все последующие события в Хазарском каганате, равно как и его внешнеполитическую деятельность, Гумилев преподносил только в черных тонах, обусловленных «вредоносной деятельностью» иудеев. В частности, вслед за Артамоновым Гумилев пытался оспорить сообщения источников о религиозной терпимости хазар и настаивал на том, что они вели беспощадную борьбу с врагами иудаизма. Впрочем, он быстро спохватывался и тут же отмечал, что у них все же была «вынужденная веротерпимость» (Гумилев 1989б: 142).

Автор пытался представить хазар «угнетенным меньшинством» в Хазарии, где все мыслимые и немыслимые блага доставались еврейским правителям и торговцам (Гумилев 1989б: 150). Он утверждал, что Хазария не только не была враждебна норманнам, но договорилась с ними о разделе Восточной Европы17, что стало «катастрофой для аборигенов Восточной Европы». Иными словами, Гумилев всячески изображал «агрессивный иудаизм» важнейшим геополитическим фактором эпохи раннего Средневековья (см., напр., Гумилев 1989б: 161, 213; 1991в: 148).

Ссылаясь на «провал в летописи» в конце IX — первой половине X в. и опираясь на свой излюбленный метод домысливания истории (чем меньше фактов известно, тем «плодотворнее» работает этот метод. — В.Ш.), Гумилев детально описывал победоносную войну «хазарских иудеев» против варягов и превращение последних в их вассалов (Гумилев 1989б: 171—187)18. Он изображал князя Олега, подлинного создателя Древнерусского государства, «не славным воителем, а хитрым политиком, сборщиком дани с беззащитных славян», который будто бы оставил в наследство князю Игорю «не могучее государство, а зону влияния хазарского каганата» (Гумилев 1974: 167; 1989б: 191). По версии Гумилева (здесь он придает поистине глобальные масштабы гипотезе Артамонова), все набеги флотилии русов на Византию в первой половине X в. были спровоцированы правившими в Хазарии еврейскими купцами, которые на этом наживались19. Они же якобы всячески препятствовали распространению православия на Руси и устраивали гонения на христиан. Автор пытался всеми силами подчеркивать вероломство иудео-хазар, которые будто бы натравливали русов на Византию, Закавказье и Персию, а на обратном пути истребляли их и забирали добычу. Он скорбел по поводу «десятков тысяч русских воинов», сложивших свои головы из-за хазарской политики, в борьбе «за чуждые интересы». Этими кознями хазары якобы целенаправленно ослабляли Русь, чтобы прибрать ее к своим рукам. Они не считались с условиями заключенных ранее договоров, в чем автор видит «типично еврейскую постановку вопроса, где не учитывались чужие эмоции» (Гумилев 1989б: 203. См. также Гумилев 1974: 168).

Гумилев рисовал мрачную судьбу восточноевропейских народов в годы правления хазарских царей-иудеев: русские богатыри массами гибли за чужое дело, хазары обобраны и оскорблены, аланы потеряли христианские святыни, славянам приходилось платить дань и т. д. «Это перманентное безобразие, — писал он, — было тяжело для всех народов, кроме купеческой верхушки Итиля...» В итоге Гумилев заключал, что чужеродный городской этнос, оторванный от земли и переселившийся в новый для себя ландшафт, и не мог поступать иначе, ибо само его существование в новых условиях могло быть основано только на жесточайшей эксплуатации окружающих народов (Гумилев 1989б: 199—200).

Пример такой эксплуатации Гумилев видел во взимании дани со славян. Первая русская летопись, «Повесть временных лет», рассказывает о том, как хазары начали брать дань с полян: те в виде дани дали им «от дыма» (от домохозяйства) по мечу, и хазары увидели в этом угрозу, намек на сопротивление. Так к этому и относились многие русские историки, понимая ответ полян метафорически как демонстрацию силы и знак непокорности (Ключевский 1904: 147; Мавродин 1945: 193; Рыбаков 1953: 131; Плетнева 1976: 56; Каргалов 1982, № 6: 99—100; 2008: 20; Сахаров 1986: 36—38; Магнер 1996: 189—195)20. Имеется и предположение о том, что в данном контексте термин «мечи» означал молодых людей, которых отдавали в рабство (Гримберг 1997: 59—60). Некоторые современные историки вообще считают это летописное сообщение легендарным (Новосельцев 1990: 119; Кузьмин 1993а: 246; Голб, Прицак 1997: 68; Лурье 1997: 94) и предупреждают против «наивно-исторического» отношения к такого рода информации (Данилевский 1998: 327—335).

Илл. 7. Могила Гумилева в Санкт-Петербурге

Совсем иначе к этому отнесся Гумилев, который предложил трактовать этот сюжет буквально, как сдачу оружия. Он заявил, что возглавлявшие полян варяги этим жестом фактически разоружились сами и разоружили славян, безответственно вручив их судьбу в руки хищных и коварных хазар (Гумилев 1974: 164, 170; 1989б: 200; 1992: 39)21. На чем основана эта трактовка, неясно, никаких фактических подтверждений ей нет; зато она в точности повторяет дилетантское утверждение Миролюбова о том, что хазары забрали у русов все оружие (Миролюбов 1983: 25). В то же время надежно установлено, что варяжский князь Олег, захватив власть в Киеве, подчинил себе полян и начал брать дань с северян и радимичей, которые тем самым перестали платить ее хазарам. А это не могло не сделать варягов постоянными недругами хазар. Но в концепцию Гумилева это не вписывается, и он, вопреки фактам, настаивал на крепкой дружбе хазар с варягами. А как же быть с походом против хазар князя Святослава? Гумилев выходил из этой щекотливой ситуации весьма просто. Он «организовывал» на Руси государственный переворот и объявлял, что славяне сбросили власть предателей-варягов, возведя на трон свою славянскую династию. Тем самым князь Святослав оказывается славянином, сыном не Игоря Рюриковича, а какого-то другого Игоря. А совершенный им поход превращается из грабительского набега в героическую освободительную войну, вернувшую Киевской Руси независимость (Гумилев 1974: 169—170; 1989б: 206, 211; 1991в: 147—148; 1992: 42—45).

Гумилев всячески подчеркивал, что все происходящее между Хазарией и ее соседями шло вразрез с евразийскими этикой и обычаями, что евреи были здесь инородным телом, способным нанести только вред. Чтобы избежать имеющейся путаницы, автор предлагал различать внутри хазар «иудео-хазар» и «тюрко-хазар» (Гумилев 1989б: 147), что очень напоминает введенное писателями-почвенниками в конце 1980-х гг. разграничение на «русских» и «русскоязычных» и отчетливо вскрывает политическую ангажированность концепции Гумилева.

По Гумилеву, хазарское государство было без большого труда разгромлено Святославом, так как «истинные хазары», простой народ, не видели ничего хорошего от своих правителей и встретили русов едва ли не как освободителей. «Хазарам не за что было любить иудеев и насажденную ими государственность», — утверждал автор. Иудеи вели себя столь нетерпимо, что «против них поднялись и люди, и природа» (Гумилев 1989б: 210—214; 1991в: 149).

Впрочем, разрушение Хазарского каганата не остановило «вредоносной» деятельности «иудео-хазар». Те из них, которые поселились в Тмутаракани, пытались якобы раздуть вражду между русскими князьями, чем и был вызван поход князя Мстислава против князя Ярослава в 1023 г. Они же стремились натравить на Русь половцев, что привело к гибели другого русского князя, Романа Святославича, в 1079 г. Но русские православные проповедники, и прежде всего митрополит Иларион, вовремя почуяли опасность, повели широкую пропаганду против влияния евреев и не дали народу «превратить себя в химеру». Гумилев подчеркивал, что эта подвижническая деятельность предотвратила смешанные браки и позволила избежать печальной участи хазар. В конечном итоге «иудейско-хазарская» колония в Тмутаракани была полностью вырезана. По мнению автора, она была обречена к этому в силу своей локализации «на стыке суперэтносов».

Соответствующие страницы книги Гумилева примечательны не только своей нетерпимостью к евреям, но и тем, что он, подобно евразийцам и другим пореволюционным политическим течениям в русской эмиграции, подхватывал слова митрополита Илариона («Слово о законе и благодати») о предпочтительности православной «благодати» еврейскому «закону» (Гумилев 1989б: 282—283). Подобно многим другим русским националистам, Гумилев видел в «Слове» образец патриотической мысли, направленной против иудаизма (Гумилев 1989б: 282).

Однако изначально «Слово» не имело отношения к патриотизму и было обычным каноническим произведением, типичным для византийской дидактики. Действительно, еще апостол Павел учил, что божественная правда, приходящая через веру, выше закона (К римлянам, 3: 22, 28) и что мученичество Христа осенило верующих благодатью, сделав их неподсудными закону (К римлянам, 5: 14). А затем противопоставление «искусственного закона» «естественной народной морали» встречалось в трудах раннехристианского мыслителя Юстина (Pois 1970: 14). В XIX в. эта идея, чуждая заповедям апостола Павла (он говорил о «божественной благодати», а не о «народной морали», которая для него связывалась с язычеством), была с благодарностью подхвачена германскими националистами, а затем стала одной из краеугольных основ германского нацизма (Viereck 1965: 5)22.

Пока, по словам Гумилева, хазарские евреи всячески вредили Руси на юге, их собратья, киевские евреи, переселившиеся из Германии, сеяли вражду между русскими князьями и половцами, которая вела к бессмысленным жертвам. Они якобы пытались создать раскол в русской православной церкви и захватить в свои руки всю киевскую торговлю и ремесло. Излагая эту версию, Гумилев ставил себе в особую заслугу «разоблачение» козней киевских евреев, которые будто бы до сих пор выпадали из внимания всех историков за исключением Татищева. В связи с этим обращает на себя внимание тот факт, что следующие за Татищевым поколения историков (причем придерживавшиеся очень разных политических взглядов!), имевшие доступ к гораздо более обширной исторической информации, интерпретировали события в Киеве начала XII в. иначе, чем он, и даже видели в «версии Татищева» позднюю вставку (Даревский 1907: 68—69; Берлин 1919: 160—161; Геллер 1997: 54; Лурье 1997: 51—52)23.

Сегодня становится ясно, что, интерпретируя киевские волнения 1113 г., Татищев находился под впечатлением совсем других событий, волновавших русское общество в XVII в., и это заставляло его домысливать то, что летопись, по его мнению, не договаривала (Петрухин 2001; Белова, Петрухин 2007: 37—52). Но Гумилева, охваченного восторгом «первооткрывателя», все это мало волновало. Он всячески одобрял высылку евреев Владимиром Мономахом и делал вывод, что «зигзаг истории, породивший этническую химеру, распрямился, и история этносов Восточной Европы вернулась в свое русло». Автор недвусмысленно намекал на то, что этническая чистка, произведенная Владимиром Мономахом, имеет неувядающее значение и достойна подражания. Ведь покровительствовавшая евреям Кастилия за 200 лет «превратилась в химеру», а «мудрая политика» Владимира Мономаха привела к укреплению Русского государства.

Можно было бы понять пафос автора в его искреннем стремлении к разоблачению вредоносности «химерных целостностей», если бы он подходил к разным этническим образованиям и оценке их взаимоотношений с одинаковыми критериями. Между тем избранный автором «патриотический» метод этого не позволял. Выше уже рассматривалась одна из центральных идей Гумилева о том, что на стыке суперэтносов неизбежно должна возникать «этническая химера». На удивление, это положение как-то само собой уходит в тень, когда автор касался взаимоотношений Руси с монголами. В этом случае Гумилев шел полностью вслед за классическими евразийцами и настаивал на «симбиозе» леса и степи, отрицал сколько-нибудь гибельные последствия монгольского похода против Руси и, напротив, утверждал, что золотоордынский период имел для Руси лишь положительное значение. По его представлениям, «лес и степь» (русичи и половцы) находились едва ли не изначально в «этническом симбиозе», здесь часто заключались смешанные браки, но «этнических химер» не возникало.

Впрочем, он не упускал возможности найти все же злую силу, мешавшую нормальным взаимоотношениям между русскими и кочевыми народами, и обнаруживал ее... во вредоносной деятельности «купцов польско-немецкой ориентации», будто бы толкавших киевского князя к войне ради развития работорговли. Он заявлял, что «куманофобия» XII в. естественным образом вытекала из «программы заграничных купцов и их прихлебателей в Киеве». Иными словами, снова мы встречаемся с уже известной нам вредоносной силой, тогда как сами русские проявляли якобы только дружеские чувства по отношению к половцам (Гумилев 1989б: 479—481).

Мало того, Гумилев отказывался следовать логике своей теории, как только речь заходит о Золотой Орде. Ее пример неожиданно и вопреки всем предшествующим утверждениям автора демонстрирует читателю, что тесные контакты с химерой — а Гумилев недвусмысленно трактовал Золотую Орду как именно химеру — могли иметь и большой положительный эффект (Гумилев 1989б: 546—549, 569; 1991б: 138). Он даже особо подчеркивал, что татары, основное население Орды, легко ассимилировались в Великороссии, чему якобы способствовала «комплиментарность» (Гумилев 1989б: 549). Иными словами, выясняется, что роль разных химер в этногенезе была различной, и занятая Гумилевым откровенно юдофобская позиция была далеко не беспристрастной24. Химеры, складывавшиеся на еврейской основе, были неизбежно гибельными, а вот те, что имели монгольско-тюркскую основу, могли создавать прямо противоположный эффект. Справедливости ради надо заметить, что сам автор этот вывод не делал, но к этому логически приводят все его рассуждения, изложенные выше. Примечательно, что эту особенность гумилевских химер некоторые последователи Гумилева осознали еще при его жизни (см., напр., Бондаренко 1992).

Есть ли основания домысливать за Гумилева те выводы, к которым ведет его теория? Именно на это он и рассчитывал, ориентируясь, по словам его биографа, на «проницательного читателя» в надежде, что тот поймет все его эвфемизмы и завуалированный смысл «необычайно своевременно "поданных" исторических сюжетов» (Куркчи 1994: 40). Сам Гумилев долго избегал давать политические комментарии, хотя был не прочь поговорить о недавних и нынешних временах в частных разговорах и в своих лекциях. По словам того же биографа, он соблюдал крайнюю осторожность, опасаясь запрещения выступать перед студентами (Люсый 1998). Лишь в самые последние годы жизни он решился высказываться в средствах массовой информации по жгучим вопросам современности (см., напр., Сабиров 1989). Его деятельность была высоко оценена обществом, и он был похоронен на престижном Никольском кладбище Александро-Невской лавры (рис. 7).

Его друзья и последователи видели в его теории этногенеза руководство к действию. Один из них даже сожалел, что российские политики не обратились вовремя к его теории. Иначе, считал он, история государства могла бы сложиться по-другому, и оно бы избежало межэтнических конфликтов и распада (Лавров 1992: 311). С этим был согласен и Гумилев. В одной из последних статей, написанных в соавторстве со своим учеником В.Ю. Ермолаевым, он прямо призывал тех, кто принимает политические решения, руководствоваться «пассионарной теорией этногенеза». В распаде страны он обвинял «линию партии», игнорировавшую специфику отдельных этносов. Он всячески пытался дистанцировать «русских» от этой «линии», которая не позволяла им «проводить свою национальную политику». Коммунистов он рисовал «маргинальным субэтносом», состоявшим из людей, порвавших со своим народом и испытывавших лишь «жизнеотрицающие ощущения». Иными словами, он видел в них «антисистему»25, т. е. «химеру» (Гумилев, Ермолаев 1992: 12—14). Читателю, знакомому с гумилевской интерпретацией истории Хазарии, трудно удержаться от того, чтобы не проводить аналогии между «коммунистами» и «иудео-хазарами», в равной степени поработившими входившие в состав государства народы (см., напр., Ефремов 2006: 16), а также от того, чтобы не рассматривать современную Россию в свете учения об «антисистемах» (Бондаренко 1992; Лавров 2000: 361—363). И любители таких аналогий не заставили себя ждать, тем более что историософская теория Гумилева обсуждалась в «антисионистских» кружках с самого начала 1970-х гг. (Семанов 1997: 181—182).

Примечания

1. Археологию эти исследования Гумилева мало чем обогатили.

2. Знакомый Гумилева по лагерю подтверждает, что тот разрабатывал теорию этногенеза все годы своего последнего заключения (Савченко 2006: 157—160). Однако долгое время работавший рядом с ним его биограф С.Б. Лавров, бывший секретарь парткома, а затем — президент Русского географического общества, полагал, что осмысленная теория этногенеза сложилась у него только во второй половине 1960-х гг. после знакомства с трудами В. Вернадского (Лавров 2000: 70—71).

3. О псевдонаучном характере «теории этногенеза» Гумилева см.: (Шнирельман, Панарин 2000).

4. Это хорошо поняли некоторые журналисты. См., напр.: (Новопрудский 2002; Ревзин 2002).

5. Как недавно показал один из ведущих российских ученых, сам «Гумилев явил нам в своих публикациях грубую ложь» (Черных 2009: 521—522). Нужно ли самого Гумилева причислять к категории «химер»?

6. В своих рассуждениях Розенберг опирался на идеи английского психолога У. Макдуголла, разработавшего понятие «психологической», или «культурной», дистанции и предупреждавшего, что в тех случаях, когда она отличается высоким показателем, контактирующие группы ожидает катастрофа (Thomson 1999: 240—246).

7. Кстати, подобно ряду других антисемитов, Гитлер называл евреев «великими мастерами в деле лжи» (Тагиефф 2011: 182—183, 185). Это позволяет установить истоки идеи «химерной общности» и безошибочно связать ее с антисемитизмом.

8. О слегка драматизированной версии этой истории см.: (Кожинов 1992в: 164—165; 1997: 209).

9. Благожелатели Гумилева иной раз отрицают его антисемитизм на том основании, что у него были знакомые евреи, к которым он хорошо относился. Но феномен такого разного отношения к отдельным личностям и группе, которую они представляют, давно и хорошо известен. Ведь в оркестре Р. Вагнера имелись евреи, и постановка многих его опер была бы невозможна без финансовой помощи ряда богатых евреев, равно как создание автомобильной империи Г. Форда было бы невозможно без активного участия инженеров-евреев. Однако при этом Вагнер был одним из отцов расового антисемитизма, а Форд сыграл едва ли не главную роль в широком распространении «Протоколов сионских мудрецов».

10. Сам Гумилев признавался, что детские представления оказали огромное влияние на его понимание истории (Гумилев 1989б: 160).

11. Об идеологических клише, использовавшихся в этой кампании, см.: (Тагиефф 2011: 207—222). Нетрудно заметить, что идея «химеры» оперировала очень похожей риторикой.

12. Этот том до сих пор сохранился в его личной библиотеке.

13. Именно у этого автора Гумилев мог почерпнуть идею о биологической сущности этноса, но он делал вид, что тот его мало интересовал (Лавров 2000: 321—322).

14. По словам многих знакомых, Гумилев был верующим православным, и, очевидно, это тоже повлияло на его отношение к евреям.

15. На самом деле до сих пор неизвестно, что собой представлял иудаизм эпохи Хазарского каганата.

16. Отметим, что Гумилев не отличал евреев византийского происхождения от западноевропейских раданитов (Гумилев 1989б: 168). О последних см.: (Pritsak 1981: 24—25).

17. Как тут не вспомнить об известных домыслах по поводу якобы неизбывного стремления евреев господствовать над миром!

18. Между тем молчание летописи объясняется проще: печенежский клин разделил восточных славян и хазар, и поэтому они в этот период просто не контактировали (Магнер 1996: 190). Гумилев же настаивал на том, что якобы Хазария поддерживала печенежскую орду, и тут же заявлял, что, придя на западную окраину Степи, печенеги заключили союз с греками и Русью, причем союз этот был направлен против Хазарии. См.: (Гумилев 1991в: 144, 146).

19. Но Гумилев умалчивал, что тогда же, подстрекаемые Византией, русы нападали и на Хазарию. См.: (Гадло 1989: 15).

20. О разнообразных трактовках вопроса о дани см.: (Ващенко 2006: 49—64, 77—78, 98—100).

21. Удивительно, что С. Плетнева поддержала эту идею (Плетнева 1996: 29), тем самым легитимировав ее в глазах самодеятельных авторов (см., напр., Самоваров 2008: 105).

22. О том, как эта позиция способствовала поддержке тоталитаризма и фашизма, см.: (Варшавский 1956: 37—43).

23. Правда, версия Татищева была вновь оживлена И.Я. Фрояновым, обвинившим киевских иудеев не только в ростовщичестве, но и в политическом заговоре (Фроянов 1995: 196—254).

24. Поэтому напрасно Панченко пишет, что, подобно своим родителям, Гумилев «не унижался до лжи» (Панченко 1994: 176).

25. В этом смысле гумилевская «антисистема» поразительно напоминает «анти-Францию» — конспирологическую концепцию, созданную французским «интегральным националистом» Ш. Моррасом, который видел в республиканской Франции страну, страдающую под «иностранным владычеством» (Тагиефф 2011: 113 сл.). Другим источником могло послужить понятие «антирасы», заполнявшее произведения многих расистов и антисемитов конца XIX — начала XX в.